Носороги приятны на вкус, но утверждать это могут, разве что, они сами, или Боги, если то и другое не есть одно и то же. Из трехсот с чем-то попыток отведать носорога, все приводили меня к бурливой и мелкой речке с дремлющим пьяницей на берегу, которому уже совершенно всё равно - туда ли тебе, обратно? И я неизменно выбирал обратно.
Цербер лишь... Однако, с тех пор, как Геракл потаскал его на цепи, две головы постоянно путают "мама и кролик" и потому третья легко соглашается на всякое предложение, лишь бы ей помогли с этим несложным дельцем. Я помогаю, и, милосердия ради, сгребаю с пса слои блох, - с чего бы он меня не пропустит?
...Однажды он попытался. То есть не пропускал, и бесился так сильно, что, волоча, вываленные очередным носорогом внутренности, я был принужден отбежать, но ненадолго и недалеко. Намотав собственные синие кишки на ноги, вспоротым желудком украсив темя, я запрыгал на балетный манер, изображая Гермеса, и пёс смирился. Убийц боятся все, ну а дальнейшее - дело судьбы, к счастию, независимой от врачей.
В начале 6 веке, в подвале под Ипподромом с ссыпающимися в щели потолка опилками, за которым панцирный носорог выкрашивал уже седьмую когорту наряженного гоплитами дурачья, руками, до плеч испачканными в нашей крови лекарь сшил меня, как сшивают продранные мешки, наискосок. Перед этим он выдрал все внутренности, чтобы тело не вздуло от газов до церемонии похорон гладиаторов. Выживают на таких аренах немногие, чем объяснялась его занятость, но, без сомнений, центурион бестиариев мог бы рассчитывать на внимание к себе чуть большее. Однако, людям вечно недосуг подумать о главном. Поэтому, когда во время торжественного движения к погребальным кострам, я очнулся, усевшись вдруг высоко-высоко на одной из огромных золотых колесниц, откуда, как нитки, свисали руки и тела моих товарищей, выбравших путь вброд, то лекарь сразу же занял моё опустелое место там, на пыльной тропинке к речке - я много раз замечал: живущие без огромной мечты, пугливы. Впрочем, испуганы были многие: встал я без головы, а белый срез шейных позвонков, по привычке видеть, шевелился, пытаясь ворочать отсутствующим. От рвоты удержались лишь, те, что по недомыслию, приняли это за неуместный трюк, тем сильнее сцена запомнилась. Говорят, что после, многажды повторённая комедиантами, она лишь в одном уступала оригиналу: оторванная голова не умела объяснить лежавшему рядом настоящему мертвецу, чтобы тот, схватив за ногу, привлёк внимание бродящего, слепо отыскивающего её тела.
...Впрочем, театры далеки от реальности, и постановкам это не помешало.
Оглядываясь сейчас, то есть запуская руку в мешок памяти, где перемешаны пески, моря, битвы и льды, я понимаю, что истории, представленные актёром, ярче жизни. Память-писец счищает пережитое, как пемзой - старинный пергамент: природа позаботилась о пределе страдания и только актёр способен, вкогтясь, бессчетно скопиться изнутри сетчатки глаз. Потому, театр кажется правдивее подлинности: условность оговорена и это - единственное постоянство нашего мира, изощрённого в обманах. Даже замысловатость подлинных танцев смерти на аренах есть лишь для вульгарного взгляда, - на деле они схожи, как капли, эти клубки людей с холодным оружием в руках. Оттуда, из вплавленных в меня отражений раздутой, как мешок, памяти, - мечи и тяжелые копья на стенах, мрачные стихи - я знаю свою судьбу. Она массивна, вооружена несокрушимым рогом, защищена кожей, толщиной в ладонь, и более чем проворна. Шанс у одинокого бойца с мечом - только укол в глаза. Но глаз гиганта мал и отодвинут от окончания морды на длину руки, то есть удар можно наносить лишь зависнув на воздухе, в прыжке. Поскольку рог моей судьбы...
О, я хорошо помню чёрного носорога в деле. Дьявол, продолжающий убивать с пятью сариссами в туше, забитыми погибающей фалангой, и движения его ничуть не сковывают и два-три людских тела, нанизанных на метровый рог. Мы выпускали на них слонов и уборщики потом надрывались под раскиданными по арене горам слоновьих кишок. Даже смертельно раненные, эти боевые башни не склонны отступать, а те из них, что, вместо, клинка, носят кузнечный молот, оказывались не менее страшны, к тому же, превосходя собратьев размером. И главное, носорог проворен в бою, как мысль, а применять усовершенствования оружия, обильно множимые двуногими животными моего племени, я полагаю невозможным. Наверно, Боги заключили со мной договор, сутью которого является моё же ощущение правоты. Не имея иной системы отсчётов, кроме глаз и обнажённой кожи, грек Золотого века земли полагал честностью противостояние голых бойцов, вдруг сведённых Парками. Видимо, при первой встрече с носорогом, в моей руке случайно, оказался меч, и на том я поставил: рог против меча, а тело против тела. Прочее лишне и вряд ли нужно, если число попыток безгранично.
...В снах, порой, я вижу огромные руки богов, кидающих кости, делая ставки на событие или человека: мы наверняка непредсказуемы, как и наш театр. Проиграв некую сумму в Вечности, (впрочем, превосходящую все помысленное человеком), одна из этих рук, влезши за позолоченную раму картины мира, тайком подкрутила некий колок, и смерть, из тупика, стала мне проходным двором. Я возвращаюсь, возвращаюсь непременно.
Что зависит от моих возвращений? ..Мир? ...Выигрыши? ...Равновесие Вселенной?
...И Кто - тот, наверху? Что я для него? - Не знаю, и не стремлюсь, ибо не изменяю себя ещё по одной причине. Мне интересно, ведь люди играют в кости и при худших шансах. Бой, в котором есть надежда, уже поединок, а каждый возврат из мира теней оставляет позади еще одну смерть еще одной моей жизни, - звено цепи, от которой нельзя освободиться помимо предательства. Но я, я - воины, короли и жрецы пирамид, я - рабы и бессчётные путешествующие, здесь и сейчас, пока смерть, повинуясь моему выбору, дремлет, есть вершина усилий себя на протяжении тысяч лет и - предательство невозможно. Гордость, что заставляла меня - Уильяма Уоллеса молча выдержать четвертование, а Красным бароном оставаться холодным под ливнем свинца, не всё. Мой путь определён, однако, он уже не человеческий, и страхи родов, которым я обязан этими жизнями, и надоели, и прошли. Мне нужно большее вас, людей, и, подготовливаясь и сражаясь, я неизменно достигаю этого теменем, расту. Это не объяснить вам - языки, их легенды, утомительно схожие тем более, чем они древней, хитросплетения магии и естествознания - весь этот мишурный клубок есть лишь узкие ходы и выпуклости боковых миров на границе сферы моего настоящего знания, а вечно предстоящая битва исключает марево чувственных девиаций. Будущее разума сведено к точке тем более, чем приросло прошлого, поэтому легенда о верблюде перед игольным ушком есть слова обо мне. Жизнь за жизнью я взбираюсь на гору собственно прошлого. Таков был Сизиф, иногда кажется, что это другое моё имя. Как знать - возможности человеческой памяти извиты, когда не сомнительны, и в этом свобода вас, людей, а ведение записей, по понятной причине, затруднено.
Ибо срок людских тел ограничен, и, привычно осознавая себя уже в очередной утробе, я просто жду два или три десятка лет, подготавливая очередную страницу своей борьбы с носорогом. Этот период, который называют детством и юностью, обыкновенно безрадостен, вы, люди, крайне неразумны. Вмешательства бесполезны: можно сшивать порванное, но не сроднить чужие ткани.
Поэтому, я ограничиваюсь возможностью лишь не причинять родившим меня страдания: знание, что срок твой зависит лишь от тебя, отворяет дверь снисходительности. Здесь мне могут возразить военные, однако же, я не подчинён никому, ибо нельзя оскорбить случайностью битву, которую подготавливают двое: ты и смерть.
Только однажды я пренебрёг своим долгом и радостью - Искендеру Двурогому некогда было охотиться на носорогов. Но напряжение всей той жизни немногим уступило минутам битв предыдущих лет.
Остаётся упомянуть немногое: всегда ощутимое пространство мысли за пределом, осознанным мною, и сожаления о родных, которые я заглушаю ритуалами подготовки тела к бою - хорошо отлаженными, каждый раз занимающими львиную долю моего времени. Для этого надо немного денег, только и всего, и каждый век предоставляет к тому массы возможностей.
...Помните, как в море садится Солнце? Отсюда, из тюремной камеры его не видать, а вы наслаждайтесь, демоны вас побери, даже я, видевший этих чудес бессчётно, и уверенный, что увижу их и после, как дети детей ваших навсегда закроют глаза, даже я... А, впрочем, оставим. Это только вино, что вы принесли, мой друг, только вино. В Египте оно было похуже, в Греции - лучше, сейчас - всё равно, но суть неизменна: вспышки - это только вино.
На этом можно было бы закончить, просто убив вас, - лучший способ обеспечить молчание, однако я давно придумал ещё лучше, и скоро исчезну, сделавши вас своим наследником, денег немного, но вы не откажетесь - подготовка закончена, и мой верный враг меня уже ожидает.
...Но вот что я думаю:
В 10 веке, малоизвестный, как то часто бывает с оригинальными умами, арабский геометр Салман (полное им великана история не сохранила), в не сохранившейся до наших дней библиотеке Медины анализируя неправильные многогранники, был отвлечён шорохом, с которым сухой белый песок из пустыни Кут перетекал из верхнего, синего стакана песочных часов, в нижний, красный. Вероятно, глаза его, утомлённые чтением письмен (особенно досаждал ему стиль 'куфи') на бесценных пергаментах от безвестных переписчиков, потрудившихся ещё до Мухаммада, сконцентрировались на точке, где чаши сходятся. Увеличиваясь, каждая песчинка на миг зависала там, словно бы, чтобы явить себя вечности, ею отмеряемой. Зрение математика, много месяцев боровшегося с невыносимой уму задачей, где умножения приводили только к усложнению принятого, а пересчёты к ошибке, вдруг обрело дар ясновидения, будто бы Провидение вдруг решило помочь человеку там, где это еще возможно. Впрочем, Булуг аль-Марам, явно следуя логике Салмана, на век поздней записал, что Небеса не ограничены во вмешательстве в Книгу Судеб и, порою, они предпринимают особые усилия, отводя взоры, слишком вперившиеся в запретное для людей. В любом случае, когда, по древнему определению 'как выхваченный воздушным дэвом, ум человека парит, озираясь блестяшими глазами мыши в алой руке его', Салман, увидел ссыпающиеся с еле слышимым звоном песчинки, и, обретя форму, то есть, сделавшись тем, кем он остался для нас, другой стороной души был включён в цепь состоявшегося безвозвратно. И он понял, а поняв, записал, что, независимо от длины, каждая из сторон многоугольника, к которым, по праву, относится и человек, устроена такой, как есть, и там где есть Аллахом, а, значит, её исчисление - процесс вечный, сравнимый с исчислением Вселенной. Ибо любое деяние Неба есть тайна тайн. Но и потому же ровно, всякое странное действие, совершённое человеком, занятым подобным исчислением и, исчислением прождённое, есть шаг в направлении правильном, и, чем страннее тот шаг, тем верней, ибо никто не знает, но только Аллах знает и правит сей мир, снисходя к сторонам многоугольника, шороху и человеку. Не будь же так, многоугольники были бы невозможны, ибо что может свести стороны, окружающие пространства тончайшей линией мысли?
Только Аллах.
Окунув гусиное перо, Аль Салман аккуратно записал понятое чудесным шрифтом 'сулюс' на широком, хорошо отбеленном новом пергаменте, и, поклонившись обретёному знанию, спрятал его в щель стены вместе с запиской сугубо частного свойства. Затем, запечатав щель личной печатью с ненарушимой, потому отдельно пишущейся буквой 'вав', сложил старые все в кучу на утоптанном полу библиотеки, облил оливковым из четырёх медных светильников, до которых удалось дотянуться и, обходя со всех сторон, поджёг. Когда пергаменты занялись, то, полив тем же маслом себя, бросился в огонь.
Надо ли говорить, что обгорая, он не издал ни единого звука, как подобает тому, у кого в горле стоит Слово превыше других?
Я был человеком, который нашёл эту запись и, боюсь, что единственным, понявшим её значение и смысл. На немногие, бывшие тогда в распоряжении средства, сделалось всё, чтобы она не исчезла под колесом времени, четверо учёных писцов трудились не покладая рук, множа экземпляры, и, прокравшись по крышам на манер летучей мыши, я сам закладывал пергаменты в святые хранилища библиотек Каира и Мекки. Однако, ныне только из моего рассказа вы можете узнать о мудрости, канувшей в Лету. - Судьба? Однако, я сам пример того, что судьбы нет. Просто Салман прав, и Вечность, носящая меня в себе, как гусеница личинку чёрной осы, в отличие от гусеницы, знает об этом.
Я думаю, Бог, изменивший меня для битв с носорогом, целью имел не игру, а победу над своим носорогом, божественно-невероятным. И, поскольку победа его - там, как моя - здесь, почти невозможна, он придумал другой способ, как мину подведя меня под свой мир. Ибо, многократное повторение одного и того же действия обращает нас в силу, в закон, на который можно положиться Вселенной, нуждающейся в опорах. Но однажды, когда через тысячи повторений-сторон размер образованного мною многоугольника окажется достаточно велик во Вселенной, я изменю принцип действий и мир, в котором всякое большое достижение возможно только убийце, будет наконец завершён.
Конечно, запустивший меня, как живой механизм взрывателя, остановил бы это, ведь Он и смерть единственные, знающие обо мне. Однако, та молчит, а Он - он подсунул мне Салмана. И теперь я знаю выход не в смерти, а в надежде, - в обмен на все постоянства - в надежде, похожей на лучик из угольного ушка.
Я говорю это без хвастовства и не так, как осуждённый перед казнью, хотя найдутся обвиняющие в этом и том, камера смертников Синг-Синга кажется достаточным основание, в однако же я снова рассказываю миру о формуле Салмана, где всякое действие является решением любой проблемы, если только где-то есть Бог. Мир сей погряз в последовательности, и близок день, когда движению этой стрелы будет противопоставлен сокрушительный рог. Но чей?
Знаете ли, людям подвластны странные действия, минимум, рознящие двуногое с механизмами, а макимум... - кто скажет, что такое есть человек, и чем он, сам отличен от носорога? Да и шестерни так долго не живут, но тысячи циклов и лет прошли, а пружины снова сжаты, носорог опять ждёт меня, но теперь я не знаю будущего, ибо Салман вошёл и в вас, и - кто есть кто? - Я ли, упорный, как немногие, или носорог, судьбой противопоставленный мне вне своего желания, как простой человек - бронированному зверю на арене Ипподорома, где под опилками - кровь? Или, быть может, этого всего уже, наконец, достаточно и Богу вверху открылись, в конце-концов те две шестёрки?
По время правления Хубилая, невежественные варвары, прежде одним лишь присутствием пятнавшие присутственные места Поднебесной, по совету Пагба-ламы сумели одним разом достичь уважения народа, введя зависимость длины наказания в подземных тюрьмах от сил, управлявших полётом птиц или движение рыбы. Законно полагая ничтожность наказанных преступников на весах вселенной, Пагба-лама связал их судьбы с изменчивым нравом малых духов. Страх монголы водили с собой, как коня, но достичь уважение народа, чтящего мудрецов, есть большее, и потому раз в три дня некто из сановников, занимающих пост, достаточно высокий, чтобы быть свободным от мелочных даяний родни наказаных, в назначенный час наблюдал птиц в небе или цветных рыб, в специально сооружённых бассейнах. По несложной шкале соответствий он принимал то или иное решение относительно срока заключения преступника, а в случае совпадения особо удачных явлений, или доброго расположения властной особы, случалось немедленное освобождение.
Говорят, что Пагба-лама, в старости, внёс одно дополнение свою систему, и, наблюдая птиц, сановники стали принимать решения не только об освобождении, но и продлении срока, пытках или казни преступника. Таким образом, приблизив систему наказания к действиям Богов или слепой судьбы, лама превратил закон человеческий в закон естества, и, когда через 89 лет восстание Красных Повязок прекратило династию Юань, то эта традиция была сохранена - история чтит случайности, и, не умея понять, прямо видит там след Божества.
Я был человеком, воином, мудрецом, нечеловеком, и, по закону Вселенной, оборачивающей любое в противное, стал носорогом для вас, людей. Это, логичное для меня, есть самое странное преобразование для вас, не способных увидеть большее себя. Потому, быть может, как и всегда, убив меня, но уже вашими руками, Бог пошлёт меня к Ахеронту, где, покоренный или удручённый этой жизнь, которая вдруг ещё и отяготилась ничтожным, я просто продолжу движение по тропинке, вступив в воду Леты и беспамятство станет наградой за тысячелетия подвига?
- Не самое худшее, согласитесь, время радует лишь тогда, когда не тяготит.
...Или же, вдруг отказавшись от бессмысленной и смертельной попытки отведать кусок вожделенного мяса, которое, скажу, ничуть не отлично от вкуса хорошего кабана, я вдруг, на ваших глазах, исчезну, чтобы тихо исчахнуть в далёкой стране за столом, зарытом в горах рукописей, которым не поверит никто?
Однако, более других, меня радует предположение, что все эти колебания, звуки близящейся казни - всего лишь знак: этот бой будет увенчан моей, честной победой, чтобы, отведавши мяса носорога, которым является свобода вне ваших жалких рамок, я очутился наконец один перед стеной необозримой вечности без цели, смысла и тогда понял, насколько же она желанна живому, смерть...